Они восходили на гору, оставляя все дальше извилистые тропы, ведущие к ближайшим деревням, и мир раскидывался перед ним в своем первозданном виде: тихий, древний, таинственный.
Беспощадный.
Николас провел большую часть своей жизни на море или настолько близко к нему, чтобы чуять запах рыбы и морской воды при правильном ветре. Даже сейчас, когда монастырь вот-вот должен был проглянуть сквозь плотную завесу тумана и облаков, он поймал себя на том, что оборачивается, тщетно ища за высокими пиками Гималаев мглистую линию, где небо встречало изгиб рябой от волн воды – что-то знакомое, что могло бы стать якорем, прежде чем его смелость исчезнет вместе с уверенностью.
Тропа – извилистая череда ступенек и грязи – сперва тянулась через сосны, сочащиеся мхом, а теперь жалась к отвесным скалам, в которых непостижимым образом был построен монастырь Такцанг-Лакханг. Вереницы ярких молитвенных флагов на деревьях трепетали над головой, их вид несколько смягчил тяжесть в его груди, напомнив, как капитан Холл первый раз привез его в Нью-Йоркскую бухту и новые фрегаты были украшены флагами всех видов и форм.
Он в очередной раз поерзал под рюкзаком, несильным осторожным движением, чтобы облегчить боль от впившихся в плечи лямок и при этом не свалиться с узкой тропки.
Ты столько раз взбирался по такелажу, а сейчас вдруг испугался высоты?
Такелаж. Руки так и чесались прикоснуться к нему, почувствовать брызги моря, поднятые ветром, и корабль, рассекающий воду. Николас попытался отвести плечи назад, забросав песком искру негодования, зародившуюся где-то в животе, прежде чем она разгорелась. Он уже должен был вернуться – уже быть с Холлом, с Чейзом, нестись по гребням набегающих волн. Не здесь, в чужом столетии – двадцатом, боже ты мой, – с бездарным гулякой, требующим, чтобы Николас помогал застегнуть его новый плащ, зашнуровать ботинки, завязать шарф и нахлобучить нелепую широкополую шляпу, хотя имел две собственные руки и, судя по всему, мозг между ушами.