Пеклó, как в июле. Жар, казалось, шёл и от стен домов, что теснились вдоль улицы, и от неровной брусчатки, по которой майский ветер гонял солому. На солнечной стороне рю де Шарни виноградные лозы, цепко хватаясь усиками за изъеденный временем камень, оплетали редкие оконца строений. В тени, на домах напротив, разросся плющ, пряча фасады под тёмно-зелёными, остроконечными листьями.
– Далеко нам ещё? – обернулась я к тётушке Мони́к, красной от подъёма на холм.
Та перевела дух и кивнула.
– Пришли уже.
И указала на большое здание, стоявшее чуть поодаль. Оно было явно богаче других. Над крышей высилась массивная бурая труба, торец дома увивала пышная, словно меховая оторочка, растительность. Я засмотрелась на резной балкончик на третьем этаже. Чудной!
Мы обогнули карету, стоящую у забора, обильно заросшего диким виноградом. Пара лошадей в упряжи вяло отгоняли хвостами мух. Возница в расшитой ливрее проводил нас мутным от зноя и скуки взглядом.
Отчего-то стало тревожно. С каждым шагом к дому лекаря тревога охватывала меня всё сильнее. Хотя, скажите, что могло пугать в красивых арочных окнах на цокольном этаже? Или в аккуратно подстриженных кустах у входа? Ничего.
В нише над морёной дубовой дверью я разглядела грубоватую чёрную статуэтку – всадника. Ноги онемели. Я остановилась.
– Что с тобой? Опять приступ? – забеспокоилась тётушка Моник.
– Нет.
Входная дверь распахнулась, и долговязый слуга, раскланиваясь, выпустил на улицу богато одетого старика с лицом жёлтым, точно пчелиный воск. Старик зыркнул на нас, задрал крючковатый нос и, опираясь на руку пажа, направился к карете. У меня тут же закололо в правом боку.
Из открытой двери повеяло холодом. Я тронула тётю за рукав:
– Не пойдём, а? Зачем тебе деньги тратить? Разве лишние? – И для пущей верности соврала: – У меня весь день ничегошеньки не болит. Правда-правда…
– Святые мощи! Гляди-ка, моя умная-разумная племянница боится лекарей, – хмыкнула тётя. – Расскажу дома, никто не поверит.