Бродячий монах прибыл в городскую тюрьму Бирикены на рассвете. Отпускать грехи перед смертью могли только эти сыны Единого, но из всех странствующих по городу в казематы соглашался прийти только отец Трутхари, вот и пришлось его ждать – иначе преступника можно было бы повесить еще до того, как встало солнце.
Зайдя в камеру, монах осенил преступника Знаком Единого и, прикрыв за собою дверь, дабы соблюсти таинство, тихо обронил:
– Покайся, дитя мое, ибо покрыли грехи тебя крылами своими…
Стандартная формулировка, надо сказать, подходила к этой ситуации мало – приговоренный, как назло, даже не потрудился встать с охапки соломы, на которой лежал до прихода монаха, и сейчас, подложив руку под голову, пялился на посланника Единого наглыми глазами – серым и зеленым…
Вышел отец Трутхари минут через сорок, низко надвинув капюшон на лицо, и в ответ на заинтересованный взгляд стражника только плечами пожал:
– Этот заблудший агнец не захотел каяться.
Заглянув через плечо монаха в камеру, Бобри разглядел, что приговоренный все так же лежит на брошенной на пол соломе. Лишь к стене отвернулся, укрывшись с головой своим ободранным плащом.
Честно говоря, тюремщик не до конца был уверен, что преступникам – особенно таким, приказ о чьей смерти отдал сам инквизитор, – вообще стоит пытаться отпустить грехи, но раз обычай требовал, приходилось с этим соглашаться.
За то время, пока монах находился в камере, его старую лошадь, тянувшую скособоченный возок, на котором и приехал посланник Единого, распрягли и сейчас как раз вели в конюшню после небольшой прогулки по двору.
Отец Трутхари тронул Бобри за плечо и чуть слышно попросил:
– Запрягайте обратно. Я поеду.
Тюремщик удивленно покосился на него, но спросить не успел, вестник Единого продолжил свою мысль:
– В Зеленой долине умирает старый Ландгрим, я должен быть там, чтоб его душа не попала в когти Того, Кто Всегда Рядом.
Упряжь запуталась, и священнику пришлось ждать. Вот он и стоял, нетерпеливо постукивая по промерзшей за ночь земле носком истоптанного сапога.