Когда живая изгородь из вьющихся ларрейских роз подернулась дымкой, Анна благоразумно убрала руки. И вовремя. Дымка осела на глянцевых листьях, тронула тленом искрящиеся лепестки – еще бы день-два, и можно было бы заняться опылением, – спустилась к самой земле, не оставляя надежды, что хотя бы пара почек уцелеет.
Розы некоторое время стояли. Неподвижно.
А затем осыпались сизоватым пеплом. На треклятом же заборе не осталось и следа, разве что красный камень, из которого этот забор был сложен во времена незапамятные, стал будто бы ярче.
– Извините, – раздалось с той стороны. – Кажется, я несколько не рассчитал…
– Кажется, – Анна стиснула кулачки и губу закусила.
Роз было жаль. Себя еще жальче, потому как на близость темной магии проклятье отозвалось знакомой болью, предупреждая, что остаток дня будет… не слишком хорош. И на ночь придется пить обезболивающее, которого осталось на донышке, а мастер Цеттлер и это выписывал с преогромной неохотой.
Ему все казалось, что Анна притворяется. Женщина в ее годах просто-напросто не имеет права болеть. Даже если она проклята.
– Мне очень жаль, – сказано это было весьма нейтральным тоном, который будто бы подчеркивал, что на самом деле этому человеку не то чтобы вовсе не жаль, ему просто-напросто нет дела ни до самой Анны, ни до ее несчастных роз.
А завтра все придется начинать сначала, благо в хранилище у нее осталось с полдюжины спящих кустов. Правда, сил в них придется вложить изрядно. Даже если ускорить процессы, то пока еще они на цветение выйдут.
А «птица сирин», с которой Анна и хотела сделать перекрест, того и гляди осыпаться начнет. И этот процесс у нее вряд ли получится замедлить. И что остается? Ждать следующего года.
Если она дотянет до следующего года.
– Анна, – Анна убрала с лица прядь и подумала, что выглядит она, должно быть, куда более жалко, нежели обычно. И пусть трость ее осталась у стены – еще надо подумать, как до этой стены дойти-то, – но обманываться не след. Соседу уже доложили.
И про ее хромоту. И про развод. И про общую бессмысленность существования.